Вагон
Мы живем в настоящем, набившись в него как в
теплушку,
по щелям закатившись, зажав за щекою
полушку,
как в телячий вагон – так, что даже дыхание
спёрло,
огрызаясь сквозь сон, наступая друг другу на
горло.
Рваный лепень латая, глотая паскудную пищу,
то о вечном вздыхая, то щупая нож в
голенище,
кроя дамою треф, вдоль прохода развесив
портянки,
от любви угорев, одурев от тоски и болтанки.
А за хлопьями сажи: пейзажи, пейзажи,
пейзажи,
их не встретишь в продаже, таких не найдешь
в Эрмитаже,
не своруешь, не срубишь, захочешь купить – и
не купишь,
только руку протянешь, хлебало раззявишь, а
– кукиш.
Не запрячешь под спудом, не сунешь поглубже,
поближе…
«Я тебя не забуду, ни разу уже не увижу!..»
Плачешь, мордою к стенке, скукожившись
знаком вопроса,
головою в коленки… И стучат, как стаканы,
колеса.
Мы живем в настоящем, в другом – не могём,
не умеем,
в нём – о прошлом судачим, в грядущее
радостно верим,
тычем пальцами в даль, на расхристанный быт
забивая,
забывая сдавать, забывая давать, забывая…
Разогнав паровоз, Книгу Книг разломав в
развороте,
на обломках колес, на безумно крутом
повороте,
от которого клацают зубы как мелочь в
кармане,
на обрубке железного рельса, застрявшем в
бурьяне.
Гастарбайтер Ванька Иванов
В глазах его – море сивухи
и Чудского озера сталь,
он трезвый не тронет и мухи,
он – гой, он – гяур, он – москаль.
Он – гость из болот пошехонских
в стране, где сквозь муть и застой
растёт на реках вавилонских
столица Орды Золотой.
Москва ему – берег турецкий,
прописка – осиновый кол,
весёлый вокзал Павелецкий
его под скамейкой нашёл.
Засушенный будто таранька,
настырный, как стадо слонов,
он даже по паспорту – Ванька,
и даже анфас – Иванов.
Мешая латынь с суахили,
с безумной болгаркой в руках,
он реет в строительной пыли,
как Демон в ночных облаках.
То – тёплая водка в стакане…
То – холод до самых кишок…
Белеет как парус в тумане
в Аду его спальный мешок.
Московская
сага
Бреду по улицам столичным
к домам бетонным и кирпичным,
чьи окна в полночь так теплы,
а сердцем, кукольным, тряпичным,
вновь натыкаюсь на углы.
Меня здесь меряют по мерке:
а подойду ли к этой дверке?
И пусть я горд как Боливар,
но каждый чёртик в табакерке
с меня имеет свой навар.
В глазах особенный буравчик:
«А сколько стоишь ты, мерзавчик?
Насколько тёртый ты калач?»
И я лечу, как в речку мячик,
ах, тише, Танечка, не плачь!
Здесь потасовка, там тусовка –
как хорошо, что нас там нет:
всё это, в сущности, рисовка,
одна огромная массовка,
один большой автопортрет.
Сжав кулаки, нахмуря брови,
стараюсь рот не разевать.
Москва! Как много в этом слове
всего, что, вроде мяса в плове,
способно в глотке застревать!
Белый уголь
На станции с названьем Белый Уголь
голубка в небе ищет пятый угол.
Под ней, краеугольный как Коран,
перрон встречает месяц Рамадан.
А я уже с утра сегодня пьян
и в корень зрю, и счастлив сей наукой.
Неверный муж, любовник бесталанный,
свой Китеж-град ищу обетованный,
светил полнощных слушая хорал –
как некто, проникая за Урал,
в отвалах ищет ценный минерал,
до лучших дней в природе невозбранный.
Но мы совсем забыли про голубку!
В её круженьи вижу я уступку
той красоты, что скоро мир спасёт
тому, кто в клюве зёрнышко несёт
(а кто не понял мысли – пусть сосёт
родную пепси-колу через трубку).
Комочек перьев, блин, а сколько прыти!
Сказали им, мол, голуби – летите,
и вот она старается, летит,
её натуре страстной не претит
ни местный бомж, ни местный ваххабит,
она живет, как боженька велит,
а вы живёте так, как вы хотите.
Есть многое на свете, друг Гораций,
что и не снилось нашим папарацци,
чего не распахал наш резвый плуг.
Гряди, мессия, коли недосуг!
Без обещанья чуда мир вокруг –
всего лишь разновидность декораций.
Я чуда жду как у петли Есенин.
Курю. Кремнистый путь, дерьмом усеян,
блестит передо мной, и это факт.
А я попал судьбе счастливой в такт,
и вот он в небе – дивный артефакт,
что сандалет, посеянный Персеем!
Чуть ближе звёзд, чуть далее стакана!
И пусть, приняв меня за хулигана,
как демоны взойдя из темноты,
меня распнуть пытаются менты,
и в душу мне плюют, и мне кранты,
я им кричу: «Осанна вам, осанна!»
Всю в белом, как невесту в час венчанья,
я душу вам дарю без завещанья.
И эту птицу с ней. О, я не скуп!
Ещё дарю перрона чёрный сруб,
где зимний ветер с посиневших губ
падежные срывает окончанья.
* * *
Осень –
эра гипертонических кризов.
Время стреляться, считать цыплят, выходить
на Бога,
делать последний нелегкий выбор из-за
того, что любви никогда не бывает много.
Время
наступает тебе на пятки,
заставляет послушно идти туда, где ни разу
не был.
Но и в случае, если – на обе – давно
положили тебя лопатки,
просто открой глаза –
ты увидишь небо.
Это –
очень интимная вещь,
вроде семейного фотоальбома,
в иерархии детских снов – заменитель земного
ада.
Розовые слоны порхают и говорят: «Ты дома».
Если это и шутка, ты где-то рядом.
Ливни
тождественные алгоритму страсти
столь безутешной, что думаешь о высоком,
каждой струей своею напоминают трассы,
соединяющие человека с Богом.
Отче!
Храм твой неслыханный пуст и светел,
мало людей в нем, однако значительно меньше
– истин.
Тот, кто искал Тебя, тот никого не встретил,
тот, кто узнал Тебя – к лику святых
причислен.
Буде
и мне дарована эта милость,
жизнь запродам за недолгую нашу встречу:
очи потупив, проследовать молча мимо,
не возражая, не жалуясь, не переча.
Сердце
нянчит в железных ладонях холод.
Эхо заходится птичьего крика выше.
На сорока холмах я построил город,
но никого в этом городе я не вижу.
Значит,
поздно уже начинать сначала,
биться как рыба об лед, вместо песен учить
молитвы,
бисер метать, влюбляться, сучить мочало,
лоб расшибать о двери:
все двери
давно
открыты.