Бензозаправка
Он был
больше, чем царь, как больше, чем царь, вахтер на входе в женское
общежитие. Он работал на ведомственной бензозаправке в леспромхозе,
единственной бензозаправке на всю лесную округу размером в тысячи
квадратных километров. Он мог менять бензин на деньги, на спирт, на
услуги. Конечно, втихую, не всенародно, чем еще больше разжигал
страсти и набивал себе цену. В конце концов, он исправлял
государственный недогляд, как умел, проявляя личную инициативу,
которая, естественно, чего-то да стоит. Как всякий "честный" на
дефиците, он стоил дорого. Его можно было понять - вдруг
каким-нибудь общественным контролерам захочется его проверять, ведь
им тоже придется платить.
Да что деньги - вода, пришли - ушли, впрочем, как и бензин.
Смотреть, как мучается личник, пытаясь вытащить из кювета мертвую
машину. Предвкушать его мольбы, заискивания, обещания. Чувствовать
свою власть. Миг власти - вот истинное золото.
Любовь
Он нес ее на руках к реке на виду у всей деревни. Она хохотала,
отбивалась ногами, крепко держась за его шею, а он нес ее бережно и
властно, как и должен нести мужчина свою добычу. Жаркий полуденный
зной звенел ее голосом. Затихли на пыльной улице играющие дети,
прилипли к окошкам бабки, мгновенно вспомнив свое мимолетное
давнишнее счастье. Она была влюблена и любима. Этого было так много
для ее восемнадцати лет, что казалось невозможным думать о чем-то
еще - о том, что он, вроде, женат, что у него, наверное, дети, что
он не работает, как положено, что у него, похоже, много денег.
Последнее, пожалуй, даже хорошо, хотя какая разница...
Эти вопросы, проплывающие на грани сознания, захлестывались волнами
счастья. Ответы к ним упрямо всплыли через год, когда выяснилось,
что он женат и у него дети, и он не работает, как положено, а
занимается бизнесом, что само по себе подсудно в советских условиях,
и он занимается им подпольно, хотя, по возможности, честно. Жизнь
принимала другой оборот.
Стихия
Дом стоял над обрывом, от которого каждое лето
рукотворное море слизывало кусок. Это воспринималось как стихия, да
это и была стихия для хозяйки дома, бессильной что-либо изменить.
Зеленые кусты картошки наполовину висели в воздухе, свисали над
обрывом подсолнухи, послушно выворачивая за солнцем свои невинные
желтые лики. Рушилось ее родовое хозяйство. Опустел дом - хозяин по
пьянке замерз в своем огороде, и только по весне она его откопала.
Опустел коровник - корова
сломала ногу и ее забили. Замолчал ткацкий
станочек, на котором она, ее мать и ее бабка ткали половички. Зарос
нетоптанной муравой двор.
Дом стоял чистый и прибранный, готовый к своему последнему дню, и
темные громадные руки женщины все чаще безработно успокаивались,
сложенные на животе, под фартуком.
Пожар
Пламя весело плясало, заполучив в свое распоряжение деревенский
магазин в старом-престаром сухом деревянном доме. Искры столбом
уходили вверх. Набежавшая на огонь толпа смотрела на все это
безучастно. Никто ничего не спасал, не кидался в огонь. Даже
пожарники не торопились, да и воды, как обычно в таких случаях, не
оказалось. Директорша магазина, сидя поодаль от огня, билась в
истерике, привлекая внимание очевидцев. Никто ее не успокаивал.
Деревня задолго до всякого официального следствия знала, что магазин
подожгли. Пожалуй, она задолго до пожара знала, что его не миновать.
Слишком уж заметно в деревне сытое житье торговой аристократии.
Вопрос был лишь в том - посадят-не посадят и кого посадят. Хотя и
это не вопрос, потому что опять-таки деревня знала, что если и
посадят, то не
главного виновного, а скорее, вообще невиновного.
Деревня, как стоголовый Шерлок Холмс, ставила себя на место
происшествия и с ней происходило все то, что и должно было
произойти.
Ну что еще может произойти с простым смертным, когда его соблазняют?
Или он соблазняется, или нет. Скорей всего, да. В Сибири, в глуши, в
снегах, да при виде импортных женских сапожек, например. Конечно,
да. Поэтому где-то, может, пожар и беда, а здесь - выход.
Ветеран
Батальон оказался отрезанным от своих. К своим был только один путь
- по глубокой и узкой долине. Наверху - враг. Было принято решение
идти ночью, тайно. Все, что могло скрипеть, греметь, скрежетать,
было привязано, обвязано, приторочено. Лошадиные копыта были
обмотаны портянками. Личные пайки табака были спрятаны в дальние
карманы, чтобы ненароком не закурить. Ночь была черной. Строй
медленно втягивался в долину. Висела жуткая тишина. И когда ухо уже
стало привыкать к ней, взорвался выстрел. Затем еще, еще - и шквал.
Батальон расстреляли почти в упор сверху. Он так и не принял боя. В
живых осталось человек пятнадцать-двадцать. Тот, кого я знаю, прожил
потом долгую жизнь и уже сильно пожилым человеком, через сорок лет,
в День Победы решил поехать на эти места. Нашел свой камень, под
который упал в самом начале боя, а нападавшие сверху тела защитили
его. Камень..., рядом скелеты. И тут он увидел, что скелеты везде,
на земле, на камнях, везде. Вот где смерть и воронье попировали.
Никто за сорок лет ни разу не помешал им. И теперь уж не помешает.
Телефон
Телефонная будка без единого окна, без единой лампочки, с дверью
наперекосяк стояла рядом с почтой. Деревенская почта закрывалась в
четыре. И только ниточка-телефон и привязанная к ней девушка из
АТС соединяли с миром. Стены будки были на много слоев исписаны
телефонными номерами, а телефон АТС был чьим-то заботливым ножичком
вырезан прямо на аппарате.
Крылечко почты блестело половицами, отполированными задами
ожидающих. Ждать приходилось часами. На то и чудо, чтоб его ждать.
Вот уж и коровье стадо проплыло мимо, обдавая запахом молока и леса.
Отбрякали подойниками хозяйки. Нарядная молодежь, лузгая семечки,
собралась в клубе. Село солнце. Упал ветер.
О, телефон ожил! Ожил и сказал бесцветным женским голосом: "Ждите..."
Конечно, буду...
Понемногу загораются звезды, успешно борясь с полыхающим закатом.
Конечно, жду. Что же еще остается делать?
Храмы
Горели свечи, светили лампы, блестело золото, сияли лики. Храм
забирал души и размещал их почти что в раю. И в тот самый миг, когда
моя душа была почти готова лететь, мозг быстро и услужливо нарисовал
картины другого храма и другой службы.
Деревенский дом стоял на отшибе, в лесочке. Подпол с огромной,
тяжелой крышкой вел из комнаты в лаз, в подземный коридор,
передвигаться по которому можно было только полусогнувшись. Правда,
через каждые несколько метров шли расширения и приступочки, где
можно было посидеть и отдохнуть. Коридор разветвлялся и тянулся на
сотни метров. Кое-где стены и потолок обсыпались, и тогда
приходилось ползти. С каждым шагом становилось все страшнее, все
дальше от спасительной светлой дыры в полу дома, а ближе ли к чему-нибудь - неизвестно. Предполагаемого света в конце тоннеля не
было. Может, для этого надо сильно верить. А может, света надо ждать
не в конце этого подземного тоннеля, а в конце длинного пути в
потемках, которым пробирается твоя душа. Наверное, для баптистов
этот второй тоннель, тоннель для души, был намного страшнее, чем
подземный - темный и холодный, в котором они, прячась от властей,
проводили самые светлые часы общения со Всевышним.
Хлеб
Горбушка хлеба из деревенской пекарни была вкуснее всего на свете.
Донести хлеб до дома и не отломить кусочек было просто невозможно.
На этом сходились все - и деревенские, и дачники. И в этом месте они
сходились - в деревенском магазинчике, где продавали мыло, соль,
бижутерию и по утрам хлеб. Хотя вопрос - кто имеет право покупать
хлеб: только деревенские или и дачники тоже - всегда оставался
открытым. Именно этот повисший вопрос заставлял дачную пацанву
сплачиваться в ожидании хлеба до неразрываемого монолита. Таким
клубком их впихивали в магазинчик деревенские аборигены, когда
повозка с хлебом появлялась из-за угла. Старая-престарая
коняга-тяжеловоз с венозными ногами и лысой спиной так легко катила
повозку, что казалось, в ней был лишь аромат только что выпеченного
хлеба.
Наконец хлеб появлялся под руками продавца и, о счастье, он
доставался тебе. Две булки в руки. Самое главное, чтоб никто из
привилегированных не перехватил твои две булки. О горе, если глядя
прямо тебе в глаза и придерживая несколько оставшихся булок,
продавец говорил: "Все, хлеба нет, кончился". Значит, не повезло
сегодня. Может, завтра повезет. Ты же не то что голодный, нет, ты
не голодный, а просто позарез хочешь эту теплую, хрустящую, такую
вкусную хлебную корку.
Маски
Деревенские дома, занесенные по крыши снегом, курились трубами.
Запах смолистых дров и сладких пирогов стлался по улицам. Всполохи
электромузыки, гармони, взвизги песен обещали праздник. Было светло
от снега и радостно, непонятно от чего, скорей всего, от смутного
ожидания счастья в новом, наступающем году.
Когда уже пробило двенадцать и правительство от имени Бога пожелало
всем долго жить, дверь распахнулась, и вместе с клубами морозного
воздуха в дом ввалились ряженые. В шубах, валенках и масках они были
смешны до слез. Но смех оборвался, как только они сбросили маски.
Под лубочными масками с надутыми щеками и глазами-дырками были такие
же лица. Показалось, что это опять маски и их тоже нужно снять, и
следующие, и опять, и так послойно, до предполагаемого естества.
Врач
Она изболелась и умерла дождливым августом. Кладбище было недалеко,
но деревенский возница, в недавнем прошлом городской житель, не
знал, где оно, и мы шли за гробом медленно и долго, по длинной
дороге. Шли и шли, пока не пришли к свежевыкопанной мокрой могиле.
Дождь слизывал слезы.
Поминки - обычай, который свято соблюдается, особенно в деревнях -
оказались совсем не лишними. И водка, и котлеты, и блины. При всей
горечи события все ели много и с аппетитом, да и еда была вкусной и
жирной. И мясо, и мука, и сахар по каким-то баснословно низним
расценкам были куплены в совхозном распределителе, двери которого
открылись для родственников покойной лишь однажды, как ворота в
сезамову сокровищницу. И почему они открылись для них, пусть даже
только однажды? А для кого эти сокровища? Этого никто не знал
наверное.
Да что спрашивать, хозяин - барин, кого хочет, того и отоварит. И
никто ему не указ. Жалко стало ему старую женщину, проработавшую
шестьдесят лет детским врачом и не заработавшую себе даже на
приличные поминки, вот и дал мяса. Не пожалел бы - не дал. И никто
не указ.
Дружеское участие
Промерзший за зиму деревенский нежилой дом оттаивал и плакал
светлыми слезами. Влага выступала на потолке, сочилась по стенам, а
печка гудела и гудела все веселее. Мы метались, чтобы успеть все
приготовить к Новогоднему столу, до которого оставалось не более
двух часов. И только она сидела тихо, опираясь на посох, и, глядя
вроде бы в пол, видела все вокруг.
Она была в том возрасте, когда уже отгуляны все гулянья и пересижены
все посиделки, и праздники стали походить на будни, а будни - на
будни. Но жгучий интерес скрыто горел в ее слезящихся
глазках-буравчиках. Назавтра, около шести утра, она снова появилась
у дверей, уйдя двумя-тремя часами раньше. Стоило больших трудов
встать и открыть дверь, но стук был такой настойчивый и громкий в
немоте раннего утра, что пришлось встать. "Ну, слава Богу, живые. А
то я лежу и мечтаю - такие молодые - красивые и все угорели", - и
засеменила к своему дому, легко опираясь на посох.
Татьяна Мушат